Сайт писателя Андрея Можаева
Библиотека
Главная » Статьи » Художественная проза » Соломенный дом |
Наконец-то угасал этот бесконечный безрадостный день. Виктор вновь валялся на койке. Рядом снова гремели фишками домино четверо. Где-то далеко пели по радио бодрую: А я остаюся с тобою, Родная моя сторона. Не нужен мне берег турецкий, Чужая земля не нужна!.. Как и утром, объявилась в проёме вконец измаявшаяся медсестра: - Опять они здеся! А ну марш отсюда!.. Лепков? На этот раз он взвился как с тетивы спущенный – невероятная мелькнула вдруг надежда! И, конечно, не воплотилась. - К Ефим Иванычу. Живо! - Когда ж это сгинет всё?! – скрипнул тот бешено зубами, и шарами закатались желваки.
Ефим Иванович принял его у себя в кабинете неожиданно приветливо. Это был сейчас какой-то иной Татарчуков, не будничный, что ли. - Что-то, Виктор, вы сумрачны в такой день? - Да спал я. Голова болит, - отговорился тот первым попавшимся на ум. - Вот как? Тогда извините за беспокойство. - Да нет. Я ничего… - Вот и прекрасненько, - испытующе всмотрелся заведующий. – Собственно, я так и полагал. Видите ли, у людей праздники, а меня всё скушные будни одолевают. Просьбица у меня к вам, - скромно улыбнувшись, выдержал паузу. – Ибо мне тяжести переносить неспособно, не согласились бы пособить? В знак солидарности, так сказать. - Да за будьте любезны! – выпалил ожидавший почему-то худого Виктор. Впрочем, от этого человека его подданные вечно пакостей ожидали – так уж он дела больничные вёл: - Чего нести? Татарчуков повеселел: - Для начала обратитесь от моего имени к сестре, дабы выдала ваши брюки и обувь. Нам посёлком проходить. День по календарю красный, народу высыпало и… Дабы ловчей себя чувствовать.
В посёлке, действительно, оказалось людно – погода так и выманивала из жилищ. Под вечер облачность разредило. В частых разрывах засквозила синева. На западе небо побагровело. Облака там поперву соклублялись, а сейчас, расплываясь от солнца, истаивали, и это сулило скорое и устойчивое вёдро. Воздух пред сумерками загустел, напитался влагой, и всё вновь наполнилось красками, правда, более сочными, более тяжёлыми, чем днём. Могучее движение воздуха сделалось буквально видимым, и оттого окружающее как бы слегка колыхалось, а весь удалённый мир тяжко зыбился. Этой зыбкости подбавляли ещё высокие, с вязкой жёлтой сердцевиной, дымы из огородов за заборами, где хозяева радели о будущем урожае. Вот этими-то огородами и пробирались Ефим Иванович и Виктор: по дощатому тротуару вдоль глухих изгородей, вдоль хлипких сараюшек, вдоль канавы, сквозь корку подсыхающей грязи которой пучками пробивалась жёсткая крапива. Шли небыстро. Впереди, грузно опираясь на палку и сильно припадая на правую ногу, выступал в распахнутом пальто цвета беж доктор. За ним волокся в жёваных брюках, в дурацкой красноклетчатой рубахе и в зимних сапогах Виктор. Он тащил вместительную корзину с мелом и, хмелея от сладких запахов весны, глупо разинув рот и задрав голову, глядел в бескрайность – текучий небесный дым созерцал. А по бокам всё длились и длились гнилые серые заборы. Распугав всех помоешных кошек и выбравшись на главную улицу, они первым делом встретили Ольгу. На ней – старенький, стянутый ремешком бледно-зелёный плащ для местного хождения да плотно повязанная, словно в поле работать, белая косынка. И совсем она притомлённая, тоненькая, что прутик ивовый. А в руке – полно набитая хозяйственная сумка. Доктор почтительно приподнял мягкополую шляпу, приветствовал с полупоклоном: - С праздником, Ольга Леонидовна. Как ваше здоровье? - Спасибо, Ефим Иванович. И вас – также. А здоровье моё поправляется. На днях больничный закроют, - они точно игру приторно-вежливую уговорились разыгрывать. Напоследок Ольга улыбнулась заведующему, просто вся засветилась улыбкой. Виктору же, давно встречи чающему и за спиной доктора ликующему, сухо равнодушно кивнула. Опять его будто не было для неё! Захлопывалась последняя возможность роздыха для души! И он, обезнадёженный, всё невольно, неловко оборачивался вслед, даже когда она скрылась в своём подъезде.
Белокирпичный – в два этажа под крутой крышей – домок Татарчукова располагался на краю посёлка и отгораживался от пыльной улицы ухоженным, привечающим младенческой зеленью садом. Весь этот конец вообще являлся концом особнячков, садов и рассудительной тишины больничного начальства в отличие от центра с его многоквартирками, огородничеством и суелюдием. Проходить в усадьбу нужно было с проулка; и вот Ефим Иванович распахнул калитку, где на зелёных штакетинах громоздился какой-то министерской ёмкости почтовый ящик из прозрачного оргстекла, давно, правда, пустующий, изгрязнённый. - Прошу, Виктор. Мой уголок, - хозяин, пропуская павшего духом носильщика, барственно повёл рукой. Уголок его оказался недурён: это выяснилось уже по просторной веранде, где они оставили ношу. - Проходите. Похвастаю своим холостяцким покоем. Вступили в тёмные сени. Татарчуков, обводя палкой пространство, туманную завёл речь: - Ватерклозет, кухня, столовая. Внизу всего четыре двери. В мезонине - ещё пара. В целокупности – восемь. Размеры стандартные, - и выжидательно уставился в глаза. - Большой дом, - невпопад, лишь бы согласиться, буркнул Виктор. - А здесь у меня маленькая гостиная, - отворил хозяин ближнюю дверь. – Смелее. Виктор шагнул за порог. Комната пребывала в полумраке. Густо-вязкий отсвет заката тревожным пятном падал на одну из стен и выхватывал в неожиданном ряду икон строгие, словно живые лики. От этой неожиданности у гостя перехватило дыхание. Он обернулся к доктору. За плечом близко маячило слишком почему-то бледное лицо того, и Виктору стало ещё больше не по себе. Как в чужую тёмную тайну втолкнули! Но вот Ефим Иванович щёлкнул выключателем и необычное исчезло. Вместо него явилась просто комната с потухшими плоскими досками-иконами, с окном, убранным весёленькими занавесками и ламбрекеном в аленький по белому полю цветок, со стандартной, украшенной латунными штучками, стенкой. И смущённый Виктор – в грязной обуви на лаковом паркете. - Дуб морёный, плашка, - пояснил, проходя в комнату, хозяин. Виктор огляделся вновь, пристальней. Задержался на невзрачных корешках подписных изданий – доктор когда-то много читал, но большинство литературы складировалось наверху. Скользнул по экрану цветного телевизора в нише, уже включённого, по тройке глубоких, для лентяев, кресел. Во всём опрятность, порядок: скучные, холостяцкие, выхолощенные. И нигде не встречается отзвука того мимолётного чудесного, что нечаянно тронуло сердце. И тут привлёк внимание рабочий столик у окна в углу, совсем чужеродный в этой комнате. Сгрудились на нём колбочки, мензурки с жидкостями, кисточки в стакане, ножички. А главное, лежит маленькая икона: лик расчищен и позаклеен папиросными бумажками, но всё равно из-под них проступает и даже притягательней от такого плена. А глаза нетронуты. Чудные глаза! И не глаза это, а очи! Зеницы – огромным овалом, и взор живой, но неуловимый. И как будто скорбящий взор. По нему, по Виктору лично скорбящий. И ещё, многомудрый тот взор. Многомудрый и любящий. Любящий и чистый. Всё в нём одном собралось, что в земной жизни люди растеряли. Неземной взор! В иную, неведомую землю направлен. И весь лик такие же неземные волосы обрамляют, нитями чистого золота ниспускаются. И забылся Виктор перед списком «Ангела-златые власы»[1], попытался взор, в неведомое зовущий, поймать… - Так как же нам быть, Виктор? – отвлёк его Татарчуков от безуспешного этого занятия. – Сговоримся насчёт дверей? - Чего-то не пойму я, Ефим Иванович? – застеснялся тот своей несообразительности. - Видите ли.., - пожевал губами доктор. Погрустневший, он походил сейчас на покинутую ребёнком плюшевую полувытрясенную куклу: - Хозяйство мне содержать непросто. А вы человек умелый. Надеюсь, столкуемся, - всё подбавлял и подбавлял в голос проникновенности. – Незадача у меня. Пора двери утеплять, обветшали, а я никак не соберусь. А сквозняки донимают. Не возьмёте труд на себя? Виктор открыл уже рот отговориться, но заведующий понял по-своему и опередил: - Мои принципы – оплачивать услугой за услугу. Вы достаточно окрепли у нас, пребывание можно сократить. С вашим районным наркологом коллегой Шведлецем я накоротке. Наладите с ним отношения, с учёта снимут. При случае можете обращаться непосредственно ко мне. На пару-тройку недель обеспечу больничным листом. Можно полежать у нас, отдохнуть, укрепить нервную систему. Режим свободный. Некоторые пользуются, дабы огласки избежать по месту работы. Доброе отношение к человеку закономерно рождает ответное. Словом, как принято среди культурных людей. Не так ли? Всё это он выговорил, обращаясь к Виктору как к спасителю. Ну, а тот испытывал всё большую неловкость и за себя, и за него. - Так, Ефим Иванович… Только, умей бы я, я б и за так помог. Может, чем другим? А по дверям есть один спец… - Нет, - мгновенно остановил его доктор. – Не следует никого моими заботами отягощать. Идёмте, выведу. Поздно уже. Надеюсь, наша беседа останется в этих стенах. И он скоренько выпроводил помощника и уединился с телевизором, этим лучшим другом современного человека.
Ради праздника напрямую транслировали почему-то пьесу «Сирано де Бержерак» в пристойной постановке. Но у Ольги возможности вглядываться не было. Лишь краем уха рифмы схватывала. За столом размещались гости: упитанный парнюга с вислыми, цвета ржавчины, «фольклорными» усами под «Песняров» – армейский дружок Сергея – и его черноголовая, перекрашенная до мушиной зелени подружка. Он всё время что-либо жевал, перемалывал, а она то на любимого вскидывала восторженные жирно обведённые глазки, то самодовольно переводила их на Ольгу, сидящую напротив. Ну, а ту угнетал муж: хмельной, он гордился, что собственной женой владеет и, развалившись на стуле и забросив руку ей на плечо, вещал: - Уже летом в Одинцово переедем. Под бок вам. Под самый дых! Скажи, Оль? – довольно жмурясь, потянулся губами к её щеке сорвать заслуженное. Она легонько, будто от боли, поморщилась, выскользнула из-под его руки, виновато улыбнулась: - Осторожно, волосы! – «сыграла» так, что никто не понял. - И давно пора, - подхватила разговор чернавка. – И как высидели в дыре этой, удивляюсь! Отдохнуть негде, с продуктами дефицит! Про товары первой необходимости вообще молчу! Да на одного ребёночка сколько надо! В Москве тоже проблемы, я молчу, - за её сетованиями явно сквозила тоска по житейскому успеху. – Но это ж не сравнять! Правда, Вась? Вася, заглотивший кусок очередной рыбной консервы, с усилием кивнул. Ольга, пряча раздражение, отвела глаза. Потом поднялась. - Что-то вы плохо едите. Вон, и у Васи тарелка пустая. Мы праздновать не собирались, на столе не густо. Извините. Но угощаться надо. Дайте-ка, я за вами поухаживаю, - и она, в легком мохеровом свитере, тёмно-вишнёвом с синей волной, взялась подливать и подкладывать в посуду гостей-крепышей. И разговора меж тем не прекращала. Обращалась больше к безгласному Васе, чем напугала учуявшую подвох подружку: - Да, вы правы. Совсем не заботится о нас негодное правительство. Не построили нам ни универсамов богатых, ни универмагов. Ни парка нет культуры с «колесом чёртовым». Ресторана даже нет. Один клуб захудалый на всех. Скука. Вот и ходим с Катей на речку, в лес. В наших местах славные рощи берёзовые. Воздух, что вода ключевая. А ясным утром, когда подымается солнце и лучами пробивает листву, роща поёт. Она поёт «Херувимскую»[2]. Никогда не слыхали? В такой крамоле, прозвучавшей совсем буднично, гостья почуяла угрозу уже не просто душевному уюту, но всему привычному устройству жизни. В страхе прикачнулась к плечу любимого. А тот, в подтверждение её страхов, вдруг перестал жевать. А чуть раньше почему-то застеснялся перед Ольгой своей тарелки, где было насвинячено. А ещё раньше впал в какую-то чуждую всей его натуре умилённость от её бархатистого тона, от узких в запястье рук, плывущих над столовой утварью и организующих привычное как приводной ремень в станке дело наедания в некое высокое действо, но главное – от её чёрных с просинью глаз: и серьёзных, и насмешливых, и всё-то в нём понимающих… Было отчего тут и напугаться, и перестать жевать! А Ольга меж тем терпеливо ждала ответа. Дружков выручил Сергей, тоже не ожидавший сейчас от жены «выверта», хотя и привыкший к подобному: - Чё замолчали? Давайте а «петушка» по пятачку раскинем? - Без меня. Я у воздуха побуду, - отговорилась Ольга, протиснулась к окну. Отворила форточку. И случилось же так, что в этот момент мимо дома шагал Виктор! Душевно разбитый, он возвращался от Татарчукова и нарочно проходил у подъезда, в котором она скрылась. Шёл, рассматривая окна. Сразу увидел её. Остановился, задрав голову, вгляделся. Она тоже узнала его, он это понял. И не отстранилась! И его вновь тенью поманила возможность совсем другой жизни. Ольга, точно как и Виктор, почувствовала необычность этой минуты: под её окном стоит далёкий для неё человек, но он представляется вдруг ближе и желанней собственного мужа, всего надоевшего окружения. Вырваться бы сейчас хоть на часок из этой комнаты куда-нибудь за посёлок и просто надышаться весной! А случись рядом этот неравнодушный к жизни парень, только помог бы оживить в памяти несостоявшееся, вновь ощутить потерянную лёгкость молодости, без чего ей никак не отомкнуть даже на миг этого постылого застенка повседневности! А он уже вплотную подвёл её к тоске безысходности. Вы помните ту ночь? Вот так – вся жизнь моя. В тени стаял смиренно, робко я, Другие же наверх взбирались гордо За поцелуем славы иль любви, - - это за спиной Ольги улеглись, наконец, возня и пересуды картёжных сидельцев и оголённо зазвучали стихи из спектакля.
Пьеса подходила к концу. На сцене театра – носатый гасконец с забинтованной головой, застывшая перед ним монахиня. Тонко звенит колокол. Чувствительные из зрителей плачут. А наверху в регуляторной сжала виски ладонями смятенная Ира. Не надо никого... Не уходите... Нет... Когда вернетесь вы, меня уж здесь не будет. Пусть я останусь так... Там бог меня рассудит. Впервые, наверное, она не следила за движением спектакля, не интересовалась формой актёров, удачными находками или просчётами постановщиков, прилагая свои оценки к чужим авторитетным мнениям. Ей открывался сам смысл пьесы, к которой привыкли относиться как к изящно-романтической, дразнящей благородной, но, увы, нежизненной страстью. Так и Ира никогда не мерила быт мерками театральной условности и в быту не искала истин искусства. Просто, переселилась поближе к уводящим от тупой суеты подмосткам, если уж не задавалось семейное счастье. Интересно бывает иногда морочить себя не обязующей ни к чему «жаждой красивости». Но сегодняшние дневные переживания против воли всколебали душу и мысли всё вертелись вокруг них, разрушая привычное «наслаждение». И вот к финалу пьесы для неё как бы само собой открылось, что перед нею не трогательный вымысел, тоска по идеальному, но утверждение в образах того, что человек по своей природе назначен жить единым сильным чувством вплоть до самоотречения. А способности к тому заложены, и только так можно возвыситься до предельной полноты жизни и даже выйти чувством за пределы самой казалось бы отмеренной каждому жизни. Не нужно лишь бояться и лениться. Нужно уметь поступаться желаемым и вовремя видеть себя со стороны.
Вот и заканчивался этот перегруженный и непомерно долгий день, заканчивался опрокидыванием всяких расчётов. Она возвращалась домой. Над Москвою закатное зарево, дымы громадных труб. Улицы в обрывках празднества: вислые флаги на фасадах, лозунги о единении, знобкое мерцанье иллюминации. Под ногами мусор. Бездумно веселятся толпы. Верхоглядами – иностранные туристы. В киоске «Союзпечати» в дальний угол загнан плакат с расстрелом чикагских рабочих: чтоб о крови не напоминал, не омрачал веселья, что ли?.. От ресторанов – потоки неона. Гуляют «Москва», «Минск», «Украина». Гуляют «София», «Прага» и «Белград»… А в сердце её всё ввинчивается и ввинчивается затверженное во время многих спектаклей: Какое счастье!.. Вот и лунный свет. Что это? Звуки сладкие органа? И аромат цветов вокруг? О, как мне хорошо! Как счастлив я, Роксана! – И она снова и снова проверяет себя, что же всё-таки ближе к правде: звучащее в ней сочиненное поэтом или окружающее зримое?.. А в очередях у баров лижутся парочки. Кругом фотоплакаты очередных кумиров, «звёзд эстрады». На бульварах изламывается, что хворост в огне, прозрачнолицый молодняк. А у Садовой на Смоленке размахнули аляпистую киноафишу: фильм «Душа» с размалёванной как на продажу певицей Ротару и рок-трубадурами из группы «Машина времени». Но я люблю тебя! Живи, мой друг, мой друг! Нет, нет, моя любовь! Я счастлив этой лаской, - И жизнь мне кажется теперь волшебной сказкой. Самодовольно попирает горку чёрно-жёлтый гроб - здание МИДа. С Бородинского моста хорошо видно, как дробится в его бесчисленных стёклах закат и за окнами, в глубине, будто жертвенники приготовлены, пылают. Всё окончательно смешалось: воображённое, действительное; - и нет никаких сил разделить! Ведь только в сказках и найдешь, Что вдруг сбываются несбыточные грезы, Что бедный принц-урод становится хорош... А мы живем ведь в мире скучной прозы. Под высоткой посреди магистрали – разбитый инвалидный автомобильчик: взгорблена жесть капота, вышиблено лобовое стекло, из радиатора льёт на парящий асфальт вода. Рядом тяжело опёрся на крыло человек: кособокий, остролицый, изморщиненный, - безнадёжно выброшен утлый из общего потока и машины совсем уже закрыли его своими стальными боками. А с задней площадки троллейбуса всё тянется видеть его Ира в кокетливо надвинутом на висок беретике и с газовым шарфом, пущенным вокруг шеи на грудь. В глазах – неожиданные слёзы. Но можно ли что-то поправить в судьбе этим нечаянным состраданием? | |
Просмотров: 720 | Рейтинг: 0.0/0 |
Всего комментариев: 0 | |