Воскресенье, 24.11.2024, 14:23 | Приветствую Вас Гость | Регистрация | Вход

Библиотека

Главная » Статьи » Художественная проза » Соломенный дом

Соломенный дом. Часть 2. Чаящие радости. Глава 2.

Первомайское утро ворвалось в отделение традиционным радио-грохотом:           

- «На Красной площади – колонна демонстрантов Пролетарского района! Проходят славные коллективы славных предприятий-первенцев пятилеток: ЗИЛ, завод «Динамо»! Над головами разноцветные плакаты, лозунги! Море цветов! Мощные единодушные здравицы в честь партии, правительства и народа! С трибуны Мавзолея трудящихся приветствуют члены Политбюро, правительства и лично товарищ Леонид Ильич Брежнев! Здравицы нарастают!» – голос диктора профессионально свеж и бодр и медью гремит, не умолкает оркестр.

А в палате на койке лежит, тоской опрокинут, Виктор. И ничего ему будто не слышно: глаза закрыты, руки заведены под затылок, выпирают локтями. И неяркий свет дневной из окошек течёт, убаюкивает.

Тут же рядом обосновались ещё четверо. Посередине – табурет. И Виталька, опять он распорядителем, перемешивает костяшки домино:

- В ЛТП с картами засекут – в карцер. А так, фишки и есть фишки. Сразу не допрёшь. А банчок наваристый. Запоминайте: «азоношный» дупль будет покер, - человек, казалось, ни о чём, кроме ЛТП вспоминать не может.

Под сухой доминошный перестук в проёме появилась дебёлая щекастая медсестра с хмурым, каким-то заспанным лицом. Ради первомая лишь ресницы наваксены, что редкими копьями торчат.

- Эт-та что ещё?! А ну марш в комнату отдыха! Живо!.. Лепков?! На выход!

Виктор нехотя разомкнул веки, в тупой отрешённости сел: не понял пока, что к нему кто-то приехал и вызывает.

 

У входной двери его дожидалась жена. По всему облику её можно было тотчас догадаться: не столько она мужа навестить приехала, сколько прибыла обязанность исполнить, чтоб уж более не заботиться. Стояла она у самого порога вполоборота к коридору и, чуть запрокинув модно стриженную – соломенный шар с прореженной чёлкой – голову, изучала рисунок трещин на стене. Сочный, припомаженный бордовым рот её брезгливо был опущен в уголках, а подбородок вздёрнут, и оттого губы казались выставленными для поцелуя любому, кого сочтут достойным.

Виктор насторожился уже издали, и валкая походка его обрела упругость как под грузом. Подходил медленно, с приближеньем всё чётче сознавая предстоящее и всё более не желая кривить душой или оправдываться, и потому то лицо насторону воротил будто конь, узде противящийся, то взгляд на тапки казённые опускал. И больше всего не хотел встретить её непримиримой, уверенной в своей правоте – это добивало без того слабую, но ещё возможную надежду на мир. А он, как большинство людей, старался цепляться за устоявшееся… Но вот подошёл, наконец.

- Привет, - улыбнулся натянуто.

- Здравствуй, - многозначительно сыграла голосом та. Близоруко щурясь, осмотрела мужа с головы до пят – так «аристократичней», надменней, ей казалось.

- Лёха как? – Виктор в свою очередь спрашивал уже недобро.

- Что, как? – занервничала Ира, на миг выпала из той спесивости вида, что придумала себе в защиту, а ему в наказание. Правда, тут же восстановилась: - Прекрасно Лёха. Учится отлично, продлёнку посещает охотно. Мы с ним дружно живем. Я на воздух хочу, - и статная, нетерпеливо переступила с каблука на каблук, колыхнула размашисто спадающими складками бордового, в тон помаде, плаща.

 

Их выпустили из корпуса, и они пристроились у скамейки под голенастыми ясенями в узеньких едва народившихся листах. Объяснялись лицом к лицу. Когда-то сходились они в супружество легко, зато уживались чем дальше, тем мучительней. Мелкие взаимные обиды, разнящиеся бытовые интересы распаляли сердца. Ничто не прощалось и перерастало в общее отчуждение. И наступило время, когда Виктор и пробовал приласкать жену, да выходило как-то невпопад и оканчивалось очередной нелепой грубостью. Ирина же сама со своим придуманным «дамским сознанием» так ни разу и не предложила ему примирения. Она сочинила себе мнение о «серости», а теперь вот и о порочности мужа и упорно отстаивала его. Это был её пятачок, охраняющий от опасных сомнений в собственной правоте.

- Чего ж ты? Сама желала, чтоб сюда поместился, а теперь брезгуешь? Уже за всех решила? – ядовито усмехнулся Виктор.

- Я такое от тебя повидала! Мне даже маме стыдно сказать! – она на мужа не смотрела. Упрямый взор её упирался в стенку за его плечом и горек он был, будто не кирпичная стена там высилась, а замешенная на густом кровяном колере стена воспоминаний.

- А о парне подумала?

- А ты подумал?! Он большой, всё видит, понимает! Не хватало ему грязи!

- От меня, значит, грязь одна?! Своё отпахал – и вали?!

- Ладно, хватит! Я с тобой вконец обабилась! Никакого просвета! Ты-то, вон, всё такой же даже сейчас! А у меня возраст! Мне одеться хочется, на людях приличных побыть! А ты что предлагаешь? Базар бесконечный этот? Хватит… И сыну со мной здоровей. Вырастет – не осудит. Выведи меня отсюда. Это тебе к празднику, - протянула алую капроновую сумку с колбасой и яблоками.

- Спасибочки! Сыт по горло твоими заботами! – отворотился он.

- Не будь клоуном! – раздражённая Ира, а с ней в таком состоянии препираться бесполезно, всучила-таки ему провизию. – Я что, зря сюда пёрла?!

- Отбоярилась, – ухмыльнулся тот и зло, и печально.

Она смолчала, изобразив на лице хандру и пресыщение. Собственно, в чём ей винить себя? Изменять - не изменяла. И даже не думала о том. Обязанности свои в целом несла исправно, довольствуясь немногим. Хотя нелегко приходилось, времени не хватало. Сына ему родила. Попробовал бы сам, каково это! А он не только не облегчает, но своим поведением всё портит и притом виноватым себя не чувствует. Никакой благодарности ей, единственной, кому он обязан своим ещё человеческим, а не скотским существованием с его-то наклонностями! Нет, супружеский долг она исполнила честно.

Они тронулись к проходной.

- Сколько набежало?

- Около двух, - небрежно глянула на часики Ира.

- Пошли быстрей. Некогда. На терапию…

В ответ та равнодушно повела плечом, но шагу прибавить нужным не посчитала.

- И матери позвони. Всё в порядке. Чтоб не переживала.

- Хорошо, позвоню.

- Всё, нечего больше говорить, - теперь и Виктор, подобно жене, старался предстать холодным, безразличным.

            Так и брели они аллеей под замшелыми, в бородах старых семян ясенями, под тополями, отряхающими на асфальт багрово-чёрные серёжки, под скучным седеньким небом – отворотившиеся друг от друга и чужие.

Но таким манером пройти удалось немного. Навстречу двигалась под присмотром санитаров партия душевнобольных. Люди были острижены «под ноль», истощены. По дряблой землисто-бледной коже – крупные бурые пятна. Затаённые же, исподлобья, взгляды и ссутуленные как в ожидании удара плечи остерегали уже издали: здесь заплутавший ум не понимает сердца, а душа захвачена освобождённым стихийным, без помехи ломающим хрупкую телесную оболочку.

Ирина испугалась и стала.

- Снимай плащ, - приказал Виктор.

- Зачем? – беспомощно разомкнула губы та.

- Снимай, говорят. И рот сотри! Намазалась! Мужиков, что ль, заманивать? Они те сейчас покажут! – он явно отыгрывался за унижение, хамил вызывающе, но было уже не до препирательств и она, испуганная, послушно скинула переливчатый плащ. А оставшись в одном тёмно-синем джинсовом платьице с фирменной на груди нашлёпкой, суетливо взялась стирать платком яркую помаду.

Муж злорадно зыркнул, грубо скрутил вверх подкладкой и неуважительно зажал подмышкой модную одёжку.

- Возьми под руку. Гляди в землю. У нас тут кроме психов – убийцы разные, наркоманы с проститутками. С ними потом познакомлю.

Ира от нарастающего грохота съёжилась. Когда же он свёл её на обочину, и мимо загрохотали обляпанные грязью бутсы на босу ногу без шнурков, она тесно прижалась к мужу, больно впилась в его локоть прозрачными розовыми ноготками.

 

Наконец, они добрались до проходной. Прощались молча. Снова выстроились лицо в лицо. Виктору больно было терять Иру, всего с нею прожитого, пусть часто не радующего. Он уже не мог обуздывать себя, притворяться, и напоследок насматривался, жадно, безотрывно насматривался открытой статной шеей жены, плавно покатыми и привольно развёрнутыми её плечами, чуть располневшим, но всё ещё точёным станом, крепкими, волнующими в едва приметном покачивании, бедрами. Его неудержимо захватывала сила естества – непознаваемо-древняя, неприручённая. Но всё же и не это сейчас главное. Поймёт ли она его взгляд, который весь – просьба простить? На большее признание он по-мужски не склонится. Но и он тоже – равная часть семьи с их малыми радостями, растворёнными в каждом дне подрастающего ребёнка. Да, они плохо ценили мелочи, а те, оказывается, способны связывать даже против воли. И неужели она спокойно может разорвать эту связь, бросить его без ничего в тошной несвободе больницы?

Ира потерялась. Спрятала ореховые, широкого распаха, глаза свои, синие-синие у слезниц. В тех глазах от самого рождения ещё хранилась, теплилась доброта и читалась в них душа податливая. Но и на этот раз женщина переломила себя:

- Мне, правда, пора. Спектакль.

Но кроме спектакля Ира спешила убежать и по другой причине: совесть твердила, что он с её подачи оказался в этом заведении. Единственное оправдание – она не могла догадываться, доверяя властям, в возможность подобного тому, что видит сейчас. Но это казалось не полным утешением. Есть же, наверное, и другие способы вразумления и помощи сбившемуся в жизни. И потому, проще от этих сомнений сейчас убежать. А там видно будет… Вдруг, затоскует и дальше, вот как сейчас, и сам образумится, даст обещание.

Она потянулась за плащом. Когда надевала, Виктор всё от той же боли потерять ставшей родною плоть, обхватил её, привлёк к себе:

- А когда-то весёлая была!

По её лицу будто судорога пошла – она сама жалела свою незаладившуюся, но умело прикрытую пока ещё гладкой корочкой внешности жизнь.

- Не надо, - медленно, неуверенно отвела ладонь. И тут болячки его застарелые заметила: - Что с рукой? – её тона впервые коснулось сочувствие.

- Тебе-то теперь чего?! – протянул тот надрывно – обида из-за вновь отвергнутой ласки, да ещё когда ему там плохо, тяжёлой кровью ударила в голову. И он, сгорбленный, с тощей сумчонкой, кинулся от неё в ворота. Для него точно цепь якорную оборвало.

 

И шёл в гулком спортзале сеанс психотерапии. На матах рядами лежали расслабленные больные, а молодой врач Татьяна Михайловна, сцепив пальцы, расхаживала, и внятно, убаюкивающе звучал её ласковый голос:

- Ваше тело тяжёлое и тёплое. Тяжёлое и тёплое. Вам хорошо, вам очень хорошо. Вы в лесу, в летнем лесу на солнечной полянке. Как привольно вокруг. Как сладко пахнут травы. Как ярко цветут лесные цветы. Как весело гудят шмели. Солнышко, жарко греет солнышко. И вы – маленькие дети. Вспомните себя в детстве. Вы играете на полянке с родителями. Ах, как радостно жужжат пчёлы, щебечут птицы. Детство. И вы – беззаботные мальчики в прекрасном привольном мире…

Её слова баюкали и Виктора даже вопреки его настроению. Но никакой тяжести и теплоты он не испытывал, а было, напротив, зябко. На душе же – пусто, так пусто, что он впервые переставал ощущать собственное тело. И вот в этой странной пустоте вместо леса с полянками выступило вдруг прочно забытое воспоминание. Он вспомнил, как ещё мальчишкой стоял, обхватив ржавую на плече трубу и восторженно обмирая в безгласной беседе, тянулся чистой душой к слепку света той, давно, тяжело и недолго бытовавшей на земле Машеньки Лопухиной, что так нежданно грела с репродукции[1], брошенной на ободранной стене отжившего дома, где они, школьники, собирали металлолом. Он не знал, конечно, судьбы этой девушки из аристократичного восемнадцатого века, но впечатление чего-то тонкого, что так легко загубить, вошло в него, оказывается, сквозь время навсегда.

Не успел он толком погрузиться в тот образ первого осознанного прикосновения к девичьей красоте, как его разрушила резко сменившимся тоном всё та же Татьяна Михайловна:

- Просыпайтесь. Открывайте глаза. Медленно пошевелите конечностями, - и, заканчивая сеанс, напутствовала. – Помните: радость жизни отняла у вас ваша слабость, ваша страсть.

 

Зал начал пустеть. Виктор, выйдя в коридор, словно зачарованный двинулся в глухой его конец. Упёрся в стену, развернулся, побрёл назад. Поравнявшись с дверью спортзала, замер – услыхал отзвуки женского голоса. Заглянул. У окна Татьяна Михайловна беседовала с густоволосым седым дядькой. На скрип недовольно обернулась. Он поглядел на неё долго, потерянно. Медленно притворил дверь.

А доктор меж тем затевала важный для себя разговор – пыталась выяснить у заслуживающего доверие пациента мнение о сеансах, и потому странность Виктора хоть и отметила, но выяснять не стала. Она слушала своего дядьку. А тот, обнажая редкие прокуренные зубы, стеснительно улыбался и всё приглаживал волосы:

- Ежели, как я со своего разумения думаю?.. Вот я двадцать пять лет пил. Сварщиком в колхозе, а у нас же всё через бутылку делается. Так меня по ноздри засосало. Дожил таким «макаром» до пенсии жёниной. А она возьми и расхворайся. Ревматизьмы всякие, радикулиты – ноги всю жизнь в резине. И так расхворалась, хоть в «город могилёв» под берёзы! А тут ещё я – не успявай-похмеляйся! И поверите, стыдно перед женщиной стало. Такой губитель – всю жизнь не жалел, на старости очухался. И шваркнул я тогда бутылку об угол и круг ногой обчертил! Зарок, то есть, дал не пить. А нелегко. Кругом-то - пьющие. Пристают, насмехаются. Я не трус-хороняка – на «хутор к бабке» всех посылаю. Так угрожать удумали! Народ, мол, не уважаю! От и решил тогда сюда определиться. Мне б бумагу получить. Авось, с бумагой не пристанут. Это ж надо! За жалость к женщине в антиобщественное положенье попал! Нет, чижало жить стало. Так разве раньше было? Ежели водились запивохи – пара на всё село. А было ж и магазинов, и лавок, и чайных с водкой! А и церковь стояла – дурному не научит. И  мнение уважали твоё[2]. Но большие люди сказали: неправильно живете. Надо по науке дальше всем скопом итить. Землю объединить, сообща пахать, а урожай сдавать. А потребное нам из городу пришлют…

Порушили жизнь. Дурман религии ученостью изгнали. А сейчас вон клубов насажали, что ни день праздник выдумывают, а веселья нет. Дружества нет. Завидуют друг дружке. А командует невесть кто из области, райцентра. От и пьёт народ бесхозный. До того допились, что всё жулики сплошь стали, маклаки! Всю уважительность по ухабам растрясли! Вот беда, и с ней борьбу надо весть.

- Правильно, Иван Алексаныч, - пришлось Татьяне согласиться. Но следом на свой интерес повернула: - А на вопрос мой не ответили: помогают слова мои?

- Слова ваши? Отчего, красивые слова, - почтительно приклонил он голову. – Сам я сиротой вырастал. С пяти годов в работе, колышки землемерам тясал. Топор боле меня, а я – тяп да тяп! В войну, тогда уже пахал. Знать бы вам, до чего скотина упрямая быки! Завалится в борозде – ничем не подымешь! Одного палёного под хвост понимает! А уж дале меня на Урал угнали в ФЗУ[3]. Из рудника медного весь красный выбираешься… Я это к тому затронул, что на доброе слово я услышливый.

Таня, раздражаясь, уставая следить за речевыми петлями не слишком сообразительного собеседника, сама которого и выбрала, решила впустить воздуху и завозилась со старой перекошенной рамой.

 

Внизу в сумрачном дворе было многолюдно – день посещений. По дорожкам с больными прогуливались близкие. Вон дипломатического лоска отец в богатом, заграничного кроя, костюме обнял за плечи юношу-сына и ласково глядит, как тот жадно объедает с апельсина кожуру и как ходуном ходят у него при этом острые уши.

Вон крытая линялым ситцевеньким платком старушка украдкой вкладывает в ладонь седеющему верзиле-сыну пасхальное яйцо, а сын торопливо дотягивает сигаретку и у самого все пальцы от табачной копоти черны.

А вон в тесный загон вывели размяться шизофреников. Те задумчиво уткнулись в землю, разгуливают по кругу. И только один, в шапке с опущенными ушами, мотается поперёк курса и, подступая к единственно ему ведомой черте, резко разворачивается, припускает обратно. И так до бесконечности.

И посреди всего этого потерянно бредёт Виктор...

 

- А что вы про лес, про полянки с пчёлками поминаете, спасибо, - всё тянул своё дядька. – Как в сказке побываешь. Позабываем часто – красота кругом. Есть брат у меня двоюродный, дяди мово сын. Тоже на селе проживает, на самой рязанщине! Знамо, попивает тожь. Я подбиваю – бросим. А он: а чаво делать? – Деньги копи. – А куда мне их, на стену ляпить? – Машину приобрети. – А на кой? У нас автобус пустили. – Тогда телевизор купи на мир глядеть. – А чаво я там не видал? Прощелыг разных? Лучше я за грибками…

- Нет, Иван Алексаныч, - не утерпела Таня, прервала. – Давайте вернёмся к началу. Помогает моё лечение? Лично вам помогает? Облегчение какое-нибудь чувствуете?

- А почему, нет? – удивился тот. – Да за вас за одну…

- Как так?

- А вы, доктор, не осудите вольность мою – окиньте себя в зеркальце. С одной вашей пригожести скорей излечишься. А если к тому беседы душевной провесть – вовсе чаровательно!

Слова у дядьки от самого сердца шли. А Таня обиделась. Он ей в деды годился.

- Давайте договоримся: я, это – я. Дело остаётся делом. Не станемте путать, - позабыла, что сама от них доверительности требовала.

Тот понял её досаду, оробел:

- Доктор, не пытайте вы меня. Нисколь не соображаю. Набрехал, не пойми чего, вас затронул. Простите, - и бочком-бочком ускользнул.

Она осталась одна. Задумчиво прошлась вдоль матов, где от тел подопечных ещё сохранялись пролежни, задержалась у запылённого пианино у стены. Подняв крышку, надавила растресканные клавиши. И, робко наиграв несколько тактов, вдруг зачем-то попробовала вытянуть из расстроенного беспризорного инструмента несвойственную месту и времени изящную музыку: моцартовскую «Сонату соль-минор» – будто вниз по винтовой лестнице за уходящей радостью пыталась угнаться…

 

Виктор добрался, наконец, в отделение. Добрёл до пустого дежурного кабинета, у распахнутой двери остановился. Внутри всё так же, как при Ольге. В белёсом свете из окна – знакомые шкафы, стойки. Из-под настольного стекла жизненным успехом смотрит фотопортрет Матье. Рядом брошен журнал отделения. А вот часы на стене молчат: повис маятник, стрелки едва не дотянули до половины восьмого.

И тут он впервые заметил, что на циферблате, справа от него, солнца лик бумажный наклеен, а слева – луны. Это Ольга однажды ночью от скуки нарисовала и приклеила их, вспомнив старинные часы, что висели когда-то у них с мамой в доме.



[1] Идет речь о репродукции портрета Лопухиной кисти Боровиковского.

[2] Он говорит о жизни до 1930 года, до начала коллективизации.

[3]  Фабрично-заводское училище. В них переводили учеников средних и старших классов школ по заявкам с предприятий, решению педсовета.

Категория: Соломенный дом | Добавил: defaultNick (06.10.2012)
Просмотров: 674 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]