Сайт писателя Андрея Можаева
Библиотека
Главная » Статьи » Драматургия » Разное |
Театральный характер. Часть 1.
(сценарий полнометражного игрового фильма по мотивам одноимённого рассказа Н.С. Лескова) Пиама стояла в своей кровати на коленях. Это был её уголок: маленький
круглый стол, стул, развешенные на гвоздях по стене платья на плечиках,
божница с горящей лампадой.
Девочка смотрела на иконы, готовая к молитве, но всё же больше прислушивалась к звукам в комнате. Вошёл отец: высокий сухощавый и костистый чиновник в тёмно-зелёном мундире николаевского времени. Лицо долгое. Черты крупные, грубые. Уселся за овальный стол к прибору. Был вполпьяна. - А где солитёру довольствие? – опустил на столешницу кисти, забарабанил пальцами. - Ты, Николай Матвеич, ввечеру всю до донца выхлебал. А денег нет. И никаких денег с тобой не напасёшься, - жена, наливая в тарелку супу, отвечала нехотя, едва разжимая губы. Хозяин криво усмехнулся, вынул из кармана несколько ассигнаций: - А это что? Людишки не забывают, на мучения мои подают. Посылай в лавку, - он взялся вытягивать из горсти купюру. - А не дать ли тебе нам хоть недолго в покое пожить? - Да я бы рад. Сама знаешь. Но как с червём моим быть? Ведь он требует. - Ну, так я его силком изморю! – и она, разозлённая, выхватила у него все деньги, зажала в кулаке. Пиама горячим шепотом молилась: - Господи Иисусе Христе, защити! Матушка Пресвятая Богородица, помоги! На грохот упавшего стула она вздрогнула. При вскрике отца «опять!» и на звуке удаляющихся шагов – оторвала взгляд от икон, уставилась куда-то в точку. Глаза загорелись обидой, личико напряглось. И она выскочила из закута. На низком крыльце Пиама огляделась. По двору, отгороженному от улицы забором, пятилась с палкой в руке мать. Отец наступал. И тогда Пиама понеслась прямо к колодцу, взлетела на сруб. Вытянулась, скрестив на груди ладони. Звонко выкликнула: - Не смей обижать мою мать! Или сейчас брошусь в воду! Отец замер, бессильно свесил руки. Забормотал: - Будет, будет, Пияшка. Прям, какой-то театральный характер, - пожал плечами. Титр: «ТЕАТРАЛЬНЫЙ ХАРАКТЕР» (по одноименному рассказу Н.С.Лескова) Изофоном – полуподнятый светлый занавес. За ним – глубина тёмной сцены. В гостиной темно. Гардины задёрнуты. Зеркало занавешено черным газом. На столе - гроб. В головах и ногах горели свечи. Стол окружён молчащими людьми. Женский голос вычитывал псалмы. По комнате пришибленно, тенью, брёл пьяный отец. Наткнулся у дивана на пожилую женщину, внешностью из мещан средней руки. Рядом на диване сидела Пиама. Лицо опущено. Женщина ровно, успокаивающе гладила её по затылку, спине. - Постой-ка, - властным шепотом остановила хозяина. – Ты что, «Солитер» эдакий, творишь? Не мог по-людски литию заказать? С духовенством в храм покойницу проводить? Чай, она заслужила, с тобой мучившись! - Грешен, кума, - голова того совсем поникла. – Все потроха вражина мой выел. Денег нет. - Денег? Тебе через день «барашка в бумажке» подносят. Совести в тебе вовсе не стало. Который день пьёшь без продыху. Погоди. Схороним – посидишь у меня в части. А Пиаму заберу. Отец и дочь переглянулись потерянно. - Как же это, без Пияшки? Одна она у меня. - И я о том – одна она. Ведь, ты, бурбон, в беспамятстве пришибить можешь. А посля руками разведёшь: простите, люди добрые, не упомню! Враг мой на грех подбил! Нет уж, у меня будет рость, а там поглядим. А ты навещай, коли любишь. И затем приказала громко, уже всем: - Подымайте гроб. В церкву пора. Распахнулись входные двери. В комнату хлынул утренний свет. Все медленно пошли на этот свет. Запели многократное «Трисвятое». Позади всех, за руки с крёстной матерью и отцом – Пиама. В лице – потерянность. В глазах – глубокая тёмная грусть. Сереньким облачным днём распахнулась наружная дверь особняка и на высокое крыльцо вышла Пиама. Теперь она – расцветшая девушка: овальное лицо с правильными чертами, большие глаза. В них тепло души сочетается с некой мечтательностью, отрешённостью. Она и смотрит чаще как бы вдаль, к небу. За ней появилась постаревшая и чем-то озабоченная крестная. Они долго и серьёзно посмотрели в глаза друг другу. - Пиама. Почуешь, что ты ломоть отрезанный - возвращайся. - Я чувствую – я нужна. Я должна побыть там. А нет, так сама решу. Что с нас убудет? - Затоскую без тебя. - Да я же всегда рядышком, - Пиама улыбнулась и поцеловала старую в щёку. Затем легко сбежала по ступенькам и ходко, не оглядываясь, пошла зелёной улицей вдоль забора. С колокольни сельской церкви летел праздничный трезвон. На паперти – отец Пиамы в новом коричневом сюртуке: прилизан, с сияющим лицом, гордо расправлены плечи. Он будто помолодел. Его держала под руку высокая девушка в каком-то коротком розовом платье и с коленкоровыми цветами в светло-русых волосах. На белых развёрнуто-покатых плечах – длинный нелепый шарф из бархата с яркими цветными полосами. На пальце – обручальное кольцо. Вид у девушки смущённый: она будто хотела спрятаться, раствориться и не видеть ни насмешливых, ни сочувственных взглядов. Действительно, наряд и спутник унижали бы её, если б она не была слишком хороша. Лицо её - с точёными чертами; но в распахнутых голубых глазах – тоска обречённости. И двигалась она как-то покорно-замедленно. У паперти – рогожная повозка. В неё уже поставлен увязанный прямоугольный тючок. С козел глядел с состраданием на все это действо престарелый кучер-бородач. Новобрачные подошли к барыне. Две её дочки в белых свежих платьях поцеловали в обе щёки девушку. Прощебетали: - Прощай, Полинька. Счастья тебе. Не забывай. Супруг приложился к руке барыни: - Век оставшийся молить за вас буду, благодетельница. - Молиться – молись, - снисходительно улыбнулась та. – А комиссии моей не забывай. Ещё пригодимся друг дружке. Полинька, встань передо мной, - губами коснулась лба той, перекрестила. – С Богом. Начинай своим домом жить. Вырастила, выкормила, замуж выдала. Совесть чиста. Полинька поцеловала барыне руку. Супруг выпил поданную слугой чару водки, и молодые пошли к повозке. Их никто не проводил. Барыня с дочками уже развернулась и уходила. Так ни разу никто и не обернулся. Сумерки. В божнице теплилась лампада. Пиама убиралась. Пол вымыт, но местами ещё не просох. Она взялась протирать стол. Между делом тихо тянула речитативом строки Пушкина: «Птичка Божия не знает Ни заботы, ни труда, Хлопотливо не свивает Долговечного гнезда»… Перешла к зеркалу, взялась протирать его. Глянула вверх на картинку, улыбнулась. Вдруг поцеловала стекло. Провела ещё раз тряпкой по нему и замерла. Взгляд сосредоточился - она засмотрелась в зазеркалье. В глубине тёмного зеркала – тот же самый стол. На нём – двусвечник с прямоугольным колпачком-абажуром. Огонь светит слабо. На диване под одеялом лежит мать Пиамы в ночном чепце. Дочка тут же, на диване, ласкается. Из-за двери соседней комнаты слышен далёкий храп, прерванный на миг причмокиванием и пьяным бормотанием отца. Звучит тихий голос матери: - Давным-давно, в стародавние времена, посреди моря-окияна на светлом, из алатырь-каменя, острове Буяне стоял расчудесный город. Правил в этом городе добрый белый царь. Люди там жили чисто и счастливо… - Маменька, а разве так можно - всем счастливо жить? - Они, Пияша, ещё греха не знали, - вздыхает мать. За окном послышался мерный конский топ, скрип повозки. Видение памяти исчезло. Девушка оторвалась взглядом от зеркала. В сумерках к воротам дома подъехала повозка. Пьяный супруг барахтался и никак не мог выбраться на землю. Полина, свесив голову, покорно сжалась, не смела шевельнуться. Пожилой кучер медленно слез с козел, долго, сочувственно поглядел на девушку. Из дому выбежала Пиама, встала против отца. Мельком взглянула на Полину. А у той, при её виде, выразилась в лице ещё большая потерянность. Приказной же самодовольно заулыбался: - Дочка… Знал – прибежишь. Моя кровь. - Ах, ты опять пьян, папа! – Пиама воскликнула с обидой, но без злости. Затем крепко взяла его за руку и ловко вывела из повозки. Поддерживая, направилась к дому. - Грешен, грешен, Пияшка. Тяжко слабому человеку с червем сосущим бороться, - бормотал тот, еле двигая ногами. Полина сидела в освещённой комнате на кожаном диване, и всё так же покорно, безжизненно опущена её точёная головка. Рядом у ног - тючок. Из двери другой комнаты вышла Пиама: - Теперь до утра будет без просыпу спать. А мы чаю напьёмся. Я вас смотрела-смотрела. Трижды самовар ставила. Вас как звать? - Полина, - поднялась та. Девушки стояли друг против друга. Мачеха была выше ростом на полголовы и всего-то года на три старше падчерицы. И последняя нисколько не смущалась. По-свойски тепло лился её голос: - Вы ничего не бойтесь. Он когда сказал, что поехал на вас жениться, мне стало вас жалко. А сейчас увидела вас и решила: буду с вами жить и никогда-никогда не позволю вас обидеть. Признаюсь, я сама его немножко боюсь. Но он этого не знает и боится меня. Вы умеете представляться? - Нет. Что это означает? - Это очень просто. Я как представлю себе что-нибудь, заберу в голову, и тогда так и чувствую. Оттого не боюсь. Вот, мне все говорили не любить вас. Мачеху надо не любить. А я представила, что вы будете хорошая. Так и вышло, - Пиама искренне заулыбалась. Улыбнулась в ответ и Полина. Только, улыбка вышла как бы извиняющейся. И на глаза навернулись слёзы: - Вы очень добрая, Пиама. Та взяла её ладони в свои: - Не надо плакать. Не то и я заплачу. Давайте сядем. Расскажите мне о себе. - Что рассказывать? – вновь попыталась улыбнуться та – они уже сидели рядышком. – Родители приехали из Пруссии. В Орле открыли пансион. Вскоре умерли, - попутно Полина взялась развязывать узлы своего тючка. – Меня взяла на воспитание благодетельница. Жила в чуланчике, ходила на занятия к учителям с барышнями. Сегодня выдали замуж. Вот и всё. Она достала из поклажи белье. Пиаму заинтересовала сорочка с искусной вышивкой: - Что это? - Приданое. Я сама расшивала, - Полина оттаивала, улыбалась полнее, уже без боязни слез. – Хотите, я вам это платье подарю, - указала на надетое розовое. – Я из него давно выросла, а вам будет впору. - Нет. Мне его некуда надевать. А это кто у вас? – оживилась Пиама, увидев несколько книг. Взяла одну. - Расин, Корнель, Мольер. Даже – Пушкин. Пиама, раскрыв книгу, попала на иллюстрацию. Загляделась женщиной в длинном складчатом хитоне с высоко поднятой рукой и с трагическим выражением лица. - «Федра». Знаменитая трагедия, - книга была на французском, и потому Полина пояснила. – Все лучшие актрисы мечтают сыграть. - А вы знаете, как на сцене играют? – глаза у Пиамы разгорались. - Представляю. - Вы меня поучите? - Попробую, - Полина улыбнулась той будто ребёнку. - И про Федру расскажете? – девушка всё не могла оторваться взглядом от картинки. - Конечно. И переведу и разучим. Я так вам благодарна! Пиама не сдержалась, обняла мачеху и прижалась к ней. Солнечный день. Окна в гостиной и входные двери распахнуты. Один угол отгорожен ширмой. За ней переодевалась Пиама. Сквозняк легко играл занавесками. За столом перед раскрытой книгой и несколькими листками переводов сидела Полина. Спросила: - Начнём с русского или французского? - С русского. Легче представиться. Не то стану думать о произношении, и переживать не получится. Пиама вышла из-за ширмы. На ней была та самая вышитая сорочка: длинная, волочащаяся краем по полу и широкая в плечах. Полина взяла со столешницы несколько булавок, подошла к падчерице. Развернула её спиной и стала собирать складками, подкалывать лишнюю ткань. А Пиама гляделась в зеркало. Она не любовалась собой - она о чём-то напряжённо думала. И вдруг в глазах её начала нарастать тоска. Она зримо взрослела, преображалась в страдающую женщину. Полина вернулась на место: - Начнём? Помни: к финалу вложи чувство оскорблённой страсти. И не растягивай, не подвывай слишком. Хочешь поразить модуляцией, а слов не разберу. Да, и вот эти жесты, конечно… В театре, когда издалека глядишь, ещё куда ни шло. А здесь, рядом, я от них всякий раз вздрагиваю. Попробуй как-то скромнее, живее. Пиама, склонив голову, чуть помедлила. Выступила на полшага и повела: «Зачем мне почести? Тщеславию чужда я. Зачем, опять о них твердя, надоедая, Неволишь ты меня? Хочу я одного: Не говорить ни с кем, не видеть никого. От слов, мной сказанных, я корчусь как от боли. Мой ужас выпущен наружу. Он на воле! А как, как слушал он, жестокий Ипполит! Как ускользнуть хотел! Как долго делал вид, Что не понять ему… Понять же удостоив, Как густо покраснел, мой этим стыд удвоив! Зачем к небытию ты мне закрыла путь? Когда себе вонзить хотела меч я в грудь, Он разве побледнел?.. Чтение заворожило обеих. Пиама ушла в переживание, крепко сжав пальцами запястья, не зная, куда девать свои руки. А Полина поражена была её неподвижным невидящим взглядом и голосом, полным сдержанной страсти и оттого как бы подсевшим. Они даже не заметили, что вошел хозяин и, привалясь плечом к косяку, тоже слушал. Очнулись, когда он подал голос: - Ловко подобралась пара. Месяц слежу за вами. Сразу угадал: теперь держись! Пойдет представление! – приказной был немного тронут, но прикрылся строгостью, а там и вовсе разошёлся. – Уже по городу слухи ходят. Ладно. Дома забавляйтесь. Но чтоб ни ногой за порог. И в мыслях не держите! Пияшка, прокляну! Кто эти актеры? Голь перекатная, комедианты. Живут хуже цыган! Семей бесчестье! Блуд! Не хватало, чтоб нам, честному семейству, ворота дёгтем измазали! – и он, тяжело задышав, ушёл в свою комнату. А Полина порывисто обняла девушку, расцеловала в щёки: - Пиама, голубушка! Вот теперь – так! Ты природная актриса! – глаза обеих сияли. У решётки городского парка остановился шарабан: высокий, потрёпанный, запряжённый парой. На его стенке нарисованы две античные маски: смеющаяся и страдающая. На мостовую сошли несколько молодых женщин и мужчины солидного возраста. Одеты бедненько, но с потугой на моду. Взялись прогуливаться вдоль забора, все поодиночке, будто не замечая друг друга. Один, пожилой, в потертом сюртуке и цилиндре, направился к высокому зданию с колоннами. Он уже приблизился скорой походкой к цели, когда из парадного выступили два господина. Первый – лет пятидесяти, холёный, с усами и подусниками «по-николаевски». Другой – тридцати. Одеты оба «с иголочки». Ходок сорвал с головы цилиндр, колесом изогнулся в поклоне. - Ба! Никак, Семён Семёныч! – с ироническим удивлением воскликнул старший. – Какими стезями? Мы вас в сезон, зимой ждём. - Я, господин предводитель, то ли о неурочном съезде или собрании у вас прослышал. Дай, думаю, завернём наудачу, - лицо приезжего было одутловатым и неестественно бледным, с высушенной кожей. Не лицо - маска. - Чем потчевать собираешься? – предводитель медленно двинулся вдоль фасада, свернул за угол. - «Федрой» ущедрить думали. Но может сорваться. Предводитель удивлённо поднял бровь, поглядел ожидающе. - Милостивец наш! Просьбица к вам! – мелким бесом рассыпался антрепренер. – Ведь, что вышло третьего дни? Актрису, что играет кормилицу, покровитель взревновал. Сунул руку в перчатке в раствор ляписа, да этой перчаткой по щёчке-то любезную приласкал. Теперь у ней по лицу такие огневые пятна – от одного виду дрожь пробивает! - Какие у вас, однако, страсти кипят. Сцене не уступят, - усмехнулся предводитель. – Но мы при чём? – остановился, с интересом разглядывая прогуливающихся актрис. - К тому и веду-с. Не проживает ли в городе хотя самая захудалая заштатная актриса на замену? - О-о! Вот этого днём с огнём не сыскать. - Погодите, - подал голос спутник предводителя. – Недавно ещё слух до меня дошёл: у одного приказного дочь с мачехой подмостками заразились. Хозяйство бросили, днями спектакли дома разыгрывают. - Кто таков этот несчастный? – рассмеялся предводитель. - Вроде, Николай Матвеич из палаты общественного призрения. Барин нахмурил лоб, припоминая: - Так-так. Не тот ли, которого «Солитёром» прозывают? - Он самый, - улыбнулся спутник. – Оригинальнейшая личность! - Да-а! Любопытная семейка подобралась! – вновь посмеялся предводитель, попросил помощника. – Голубчик, пусть его ко мне пришлют. Уж его-то уговорю, - и кивком отпустил спутника. Лакей вёл «Солитёра» к ротонде-беседке. Там за столом сидел предводитель. Перед ним – графинчик, две высокие стопки, тарелка с кружками осетрины. Внизу - широкий вид на речку и пойму. Приказной, оробев, затоптался у входа, затеребил в пальцах чиновничью фуражку с высокой тульёй. - Что ты, любезный, не входишь? Ведь я тебя жду, - в интонации предводителя все так же разлита ирония. Николай Матвеевич, согбенный, занёс ногу в ротонду. - Устраивайся удобней, - указал хозяин глазами на стул. Гость, не зная, чего ждать, присел на самый краешек. - Экой ты, однако, деликатный, - вовсе распотешился хозяин. – Наслышан о тебе. С виду неказист. Болезнь, говорят, точит. А жизнь – полная «виктория». По службе усерден. Порой – излишне. Дом – сущий цветник! Счастлив ты в таких летах ублажаться? Завидуют тебе? - Наверно, ваше высокопревосходительство, коли сплетни пускают, - язык у того с перепугу едва поворачивался. - А домашними своими ты во всём доволен? Не скромничай, выпей рюмку сладенькой, - предводитель подцепил вилкой тоненький ломтик осетрины, приподнял и залюбовался им, белым, с перламутровым отливом, на просвет, против солнца. Приказной послушно налил, жадно выпил. И бодрости, в самом деле, прибавилось. - Весьма. Так доволен, что о завтрашнем дне думать боюсь. - Ну, тогда мне придется подумать. Не бойся. Хуже не станет. Слышал, дочь твоя наделена талантами. Приказной насторожился: - Вот это одно гложет. - Зря. Нам сегодня как раз это самое надобно. Пришла пора ценить, как должно, всё прекрасное. Послушаешь меня – получишь большое от города признание. Приехал к нам театр, а актриса заболела. Никто, кроме дочери твоей, заменить не может. Сорвёшь представление – надолго всё общество огорчишь. Приказной мрачно потупился: - Ей замуж пора. Кто ж её после этого возьмёт? - Экой ты, однако, странный, - хозяин подпустил в голос любезности, даже ласки. – Подумай: есть и в столицах императорские театры. И цари, вся знать туда ходят. Актрис одаряют. Или ты меня подозреваешь в чём? Ты не думай, чтобы с твоей дочерью что-нибудь дурное сделали. Боже этого сохрани! Николай Матвеевич поднял голову и, оправдываясь, заискал глазами: - Что вы…помилуйте. - Значит, сладили. А ты, чтоб тебе спокойно было, сам с ней сходи. С парикмахерами посидишь. Знаешь, где летний театр Каменского? Вот туда к содержателю труппы прямо сейчас и ступайте. Весь Орел от тебя зависит. Это тебе за услугу, - протянул хозяин уже поднявшемуся приказному золотой. – Человек, проводи, - приказал слуге. Приказной, уже слегка надув щёки, откланялся. Двинулся прочь степенной походкой под брезгливым взглядом предводителя. И настал вечер представления. К театру в потёмках собиралась публика. Сам театр походил снаружи на большой сарай. - Эк, хват! В карман залез! – вскрикнул в темноте чей-то голос. Изнутри в театре тоже всё говорило о времянке. Первый ряд стульев – для благородных. Правда, местной знати и дам не было. Все больше – чиновники и офицеры. За их плечами в глубине зала - темнота. Мелкочиновная публика виделась большим смутным пятном. Пятно дышало, шелестело, глухо гудело. Авансцена освещена снизу: по рампе установлены масляные лампы. С боков от кулис тоже падал свет, обозначая глубину и задник. Но актеры больше высвечивались снизу. Лампы бросали на выбеленные лица-маски желтизну, тяжелили и старили. Ломаные тени давали мрачноватость. Пиама с антрепренёром стояли за боковой кулисой. Она вцепилась пальцами в его рукав, а старый актёр грубоватым тоном наставлял: - Да не дрожи. Ты барышня кисейная иль баба-служанка злая? По сцене двигайся вальяжно. Реплику забыла – не теряйся, держи паузу. Слушай суфлёра. Публика не поймет. Аплодисменты не перекрикивай, выжди. В зал по первости лучше вовсе не глядеть. Ничего там заманчивого нет. Один провал. А себя зря возбудишь, мнить начнёшь. И словечки птахами из головы разлетятся. Ну, ступай с Богом! – подтолкнул девушку и перекрестил в спину. – Покажи норов! Пиама играла кормилицу Энону. И антрепренер, наблюдая за ней, довольно улыбнулся: она, попав на сцену, только несколько секунд выглядела растерянной, не знала, как поступить с руками. Затем чуть ссутулилась, втянула шею в плечи, стала глядеть как-то исподлобья. Словом, точно ухватила и передавала старческую походку, осанку, интонации. И при том вкладывала в слова всю свою пылкую силу. Со сцены прозвучала её реплика: Энона: - Уезжай! Федра: - Нет сил расстаться с ним. Энона: - Однажды изгнан был указом он твоим. С первого ряда, во время монолога Федры, Пиаму стали лорнировать. Федра: -То время позади. Оно не возвратится. Стыдливой гордости перейдена граница: Уже про свой позор сказала я ему, Надежды слабый луч уже прорезал тьму. Когда уж был готов мой дух расстаться с телом, Ты льстивой хитростью, ты настояньем смелым Во мне желанье жить ты пробудила вновь, Взманила ты меня надеждой на любовь. Актриса, изображавшая Федру, хотела нравиться публике: подвывала, изображая страдание, и чаще обращалась не к Эноне, а к залу. Туда же то и дело молитвенно протягивала руки, что было по тексту нелепо и неуместно. И вот зазвучал суровый монолог Эноны-Пиамы, прямо в лицо ошарашенной Федре. И совсем не в грубо-условной манере тогдашнего театра. Даже суфлёр заслушался: «Несчастиям твоим я иль не я виною, - Мне только бы тебя спасти, любой ценою. Но как беспамятны влюблённые сердца! Ужель забыла ты презренье гордеца? И взгляд, где не было сочувствия ни тени, Хоть ты пред ним едва не пала на колени? Когда б ты поглядеть могла со стороны!.. На последних двух строчках Пиама шагнула к Федре и рукой указала на зал. Та непроизвольно чуть попятилась. Все случилось так естественно, будто впрямь две женщины выясняют отношения на фоне дешёвой декорации. И довольный зал ожил, загудел, забисировал. Отец Пиамы, важничающий, стоящий на виду у всех, у стены сбоку от первых рядов, поскрёб в носу, достал большой платок, утёр лицо и высморкался. На него негодующе покосились. Пиама вернулась за кулису. Напряжённая, она ищуще, непонимающе посмотрела на антрепренера. А тот, довольный, принял её в объятья: - С тобою можно кое-чего достичь. Ты, и вправду, сама на дому роли заучивала? - Да. Я много знаю. Из Корнеля, и Расина, и Мольера. И даже – Пушкина, - глаза её засияли. Она счастливо улыбнулась. - Ну, этого про себя оставь. Публике другое потребно. И тебе выпадает случай. Сей «господин» – редкий гость. Чтоб актрисой стать, мало на дому разыгрывать. Нужны опыт, репертуар, публика. Горишь утверждаться, публикой владеть? Для того всё у тебя в наличии. И амплуа не стеснит. Ты и в водевиле заблестишь. Тут антрепренёр вынужден был смолкнуть – за кулисы вошёл предводитель. С тонкой улыбкой приблизился. Трижды беззвучно прихлопнул пухлыми ладонями: - Браво, браво, мадемуазель, э-э… Под каким псевдонимом выступали? - Красина-с, - опередил Пиаму ловкий антрепренёр. Превратился на глазах в услужливого лакея. - Браво, мадемуазель Красина. В скорый сезон вечеров все двери вам откроются. В первую очередь – мои, - и он, кивнув присевшей в книксене девушке, двинулся хозяином по заставленному хламом закулисью, разглядывая отыгравших, разгримировывающихся актрис. - Так решайся, – шепнул антрепренер. – Актёр, это одержимый. Пиама сияла. Но решиться сразу было трудно. Она потупилась: - Я… Это мечта моя… Но как же… - Мы пробудем с неделю. Обдумывай. Я найду, как подать знак, - и они разошлись. Пиама вернулась поздно. Полина ждала её, восторженная. - Какая ты чудная! – расцеловала. - Посмотри, что предводитель прислал, - подала Пиаме маленькие золотые серьги с бирюзой. – Твой первый приз! Хмурая Пиама на украшение почти не взглянула: - Где папа? - Спит по обыкновению. В коляске доставили вместе с этим. Он даже поплакал, тебе удивляясь. - Отрезвеет, пуще бранить станет. Пиама, наконец, рассмотрела серёжки и вернула Полине: - Оставь себе. Девушкам дарить бирюзу – к несчастью. - Что с тобой? Ты стала суеверна? И отчего хмуришься? - Давай чай пить. Есть, о чём думать, - и Пиама вышла в кухню под тревожным взглядом Полины. На столе – небольшой самовар-амфора. Наполовину полные чашки чаю. Кусочки колотого сахара. Слышен далёкий храп отца. Задумчивая Пиама сидела на диване. Полина возбужденно ходила по комнате, время от времени поглаживая с боков обозначившийся животик. Только теперь стала явна её беременность. - Ах, Пиама! Если ты вперёд станешь связывать себя с чьим-то житейским интересом, погибнешь наверно. Пусть даже с самыми близкими: с ним ли, со мной. Или ещё кто-либо появится. Исходи из своего дара. Ужели ты решила погибнуть здесь? Здесь! В этом приказном болоте! Без чувства светлого, без мысли! Как погибла я! Погоди. Отдадут за какого-либо приятеля отца. И умрёшь. Умереть заживо в двадцать лет! Вдруг с улицы донесся шорох и будто скрипнула рессорами коляска. Пиама засмотрелась в окно. В посеребрённой лунным светом ночи бесшумно удалялся по дороге черный экипаж с поднятым верхом. И звучал голос Полины: - Соглашайся, родная. Беги. Доля актрисы тяжела. Но есть хотя простор, движение. Есть ожидание грядущего дня и возможность самой выбирать пути… Серое утро. Пиама, сжавшись, спит на диване. Полина сидит, опустив голову на скрещенные на столешнице руки. Глаза закрыты. А голос продолжает звучать: - А я, я буду мыслями и сердцем с тобою. И в разлуке буду по-прежнему радоваться твоим радостям, печалиться твоими печалями. Чем ещё жить? Ты одна во все это время оживляла меня надеждой. Тобой одной и я, и мой будущий ребенок ещё можем ожить. Серым ненастным утром с грохотом катил по пустому тракту шарабан с античными масками на стенке. Окрест – унылые голые поля, блеклые клочья перелесков. В шарабане на лавках вдоль стен сидели актеры. Кто-то тихонько переговаривался, кто-то дремал. Пиама – в дальнем углу: просмотрев листок, укладывает его в конверт, заклеивает. Смотрит в одну точку в пол. Звучит её голос: - Полинька, родная, письмо получила. Радуюсь, что папа смягчается, и ты стала внимательней. Ему долго будет больно. Вряд ли ему выйти из своих понятий. Хотя, скорые родины могут помочь. Кем-то ты нас одаришь? Или уже состоялось?.. Шарабан сворачивает в пригородную слободу. -…Как живу я? Ты права: судьба актрисы тяжела со всех сторон. Пиама и другая актриса с баульцами подымаются на крыльцо деревянного дома. Хозяйка что-то выслушивает, резко захлопывает дверь. Те направляются к дому соседнему. И звучит голос Пиамы: - Мы почти нищие. Сборы скудные. Редко сыщется истинный меценат. Как водится – слегка полоумный. Поможет средствами хоть на костюмы. И за то большая от нас благодарность… На стене здания афишка: «Мольер «Мнимый больной». Сцена - Пиама играет Туанет, переодетую доктором. Актёры в нелепых ярких нарядах суетятся вокруг неё, буйно взмахивают руками, кривляются. Довольные физиономии публики: губернских чиновников, купчиков - хлопают. А голос Пиамы всё звучит: -…Обыкновенно деньги у нас добываются иными путями. Но не хочу расписывать нестоящие пустяки. Номера. Усталая Пиама проходит коридором. Одна из дверей распахнута. В комнате гуляют. Актрисы на коленях офицеров. Антрепренёр стоит с поднятым бокалом. Одна актриса спит, уткнувшись лицом в тарелку. Пиама медленно уходит вглубь бесконечного коридора. -…Знай обо мне одно. Я актриса, чему и радуюсь. Наперекор всему стараюсь играть от души, и это покрывает всё. Вновь с грохотом катит шарабан по тракту. Всё так же сидят актеры. Пиама несколько изменилась, выглядит взрослее. Над ней - афишка водевиля с фигурой женщины в гусарском мундире и названием «Полковник старых времен». Пиама читает письмо. Начинает звучать голос Полины: - Пиама, голубушка. Уже полтора года мы не видались. И когда ещё свидимся? Потому, приходится в письме открыть горькую весть. Не хочу, да что делать. Отца твоего нет на этом свете. Случилось то, чего мы с тобой опасались. Пьяный, споткнулся у дома и рассадил висок об угол колодезного сруба. Читаю по нему псалмы… По щекам Пиамы текут слезы. -…Что касается присылки тобой денег. Не делай этого. Тебе они нужней ради большей независимости. Шарабан у здания театра. Сцена. Пиама отплясывает в гусарской форме канкан. Прыгает на руки пожилому обрюзглому актёру в полковничьем мундире. Тот чуть приседает, едва не роняет её. -…А я выхлопотала некоторое пособие. Но больше зарабатываю трудом белошвейки. Ты знаешь – я аккуратная. Мне охотно несут. Пиама снимала в уборной перед зеркалом грим. Отворилась дверь, и вошёл с подобострастным видом антрепренёр. За ним в проёме обозначился солидный господин возрастом за сорок. Круглое брюшко. Круглое, с тугими щечками, лицо. В руке – крытый атласом цилиндр. Фрак знаменитого брусничного цвета с искрой. Шелковый галстух. Пиама взглянула строго. Она изменилась: повзрослев, похорошела. Держалась уверенно. - Извольте обождать. Я не одета. Дверь медленно затворилась. Антрепренёр жарко зашептал: - Пиама, царица! Выручай! Всех выручай! По тебя «Ирод» твой явился. Полюби, стань его «Иродиадой». - Что за глупости вы говорите? - Глупости? Это такие глупости! Осчастливят навек. С ним за год подымешься. Состояньице скопишь. И нам поможешь. За тебя я с него аренду годовую помещения сдеру. Поживём оседло. Бог поможет – театр настоящий здесь оснуём. С таким-то покровителем! Пиама, царица! Не ломайся! Будь товарищем! Пиама, сняв грим, поднялась: - Выкиньте из головы. Мне даже слушать странно. Вы актёр бывалый. Много в жизни посулов слыхали. А многие ль исполнялись? – и она ушла за ширму переодеваться. Антрепренер взревел: - Пиама! Откажешь «Ироду» - он всем отмстит! Погонят нас по городам и весям как собак! - Много ль нищим навредишь? – перекинула та через ширму ментик. - Пиамушка, - переменил ухватку антрепренер. – Ты ж не бессердечная. Я тебя актрисой сделал. А ты отказываешь. Ну что в этом такого? Раньше ли, позже. Ведь, ты не с одних сборов, с тех денег живешь тоже, какие за твоих товарок покровители дают. Чем ты их лучше? Хочешь, на колени встану? – и он, действительно, опустился перед ширмой на коленки. – Пиама, стань как все! Будь товарищем! В ответ она перекинула через ширму лосины: - Нет. Каждый сам за себя ответ держит. И она выступила уже в платье: – А вам бы о стыде прежде вспомнить. Разве кто когда захочет уважать нас, коли мы сами себя ни во что ставим? Антрепренёр тяжело поднялся: - Хоть ты актриса полезная, а раз не желаешь общую лямку тянуть, так убирайся. А он меня за то ещё наградит. И правильно. Таких, как ты, проучивать нужно! С такими никакой театр быть не может! И по труппам пущу, чтоб тебя не принимали. - Помогите лучше, - Пиама казалась равнодушной. Повернулась спиной. И тот послушно стал застегивать крючки платья. Пиама уходила со своим баульцем. Вышла в коридор, приопустилась в книксене перед «Иродом». Двинулась прочь долгим коридором. Во всю ширь – перепаханные под пар поля. Черная земля лоснилась под редким дождем. Низкие сплошные тучи, промозглость... По дороге вдоль опушки недалекого леса, чья богатая листва едва тронута осенним цветом, тянулась повозка с рогожным верхом. Дорога - тяжела, колеса вязли. Женский голос вел без слов мелодию «То не ветер…». Пиама куталась в дорожный плащ и напевала про себя, откинувшись головой к рогожной стенке. Смотрела вдаль, к небу. Ветер набрасывал в лицо дождевые капли, трепал края материи. Возница, широкоспинный мужик, обернулся, открыто улыбнулся: - Душевно поёте, барышня. Да поберечься бы вам - горлышко настудите. Вон, холод какой не по августу, а путь наш далёк. Пиама встретилась с ним глазами. Улыбнулась ответно: - Скучно так-то.., - и вновь перед ней – одна широкая спина. – Ну, тогда стихи вам почитаю. Знаю одни особенные. Они как ямщицкие. Вновь мужик обернулся коротко: - Это мне-то? - усмехнулся и поддёрнул вожжи. Пиама же с тоскою опять загляделась в низкое небо. Негромко начала читать: «Долго ль мне гулять на свете То в коляске, то верхом, То в кибитке, то в карете, То в телеге, то пешком? Не в наследственной берлоге, Не средь отческих могил, На большой мне, знать, дороге Умереть Господь судил». Хлюпали под ободьями вода, жирная чёрная грязь. Скрипели дерево, кожа. Встряхивал головой переживающий мужик. Вздыхал, да «эхал», да тёр лоб рукавом. Напрягаясь, тянула повозку доброглазая кобыла. И всюду, куда ни глянь – безлюдная ширь. И наплывают сумерки. «На каменьях под копытом, На горе под колесом, Иль во рву, водой размытом, Под разобранным мостом». Повозка стоит. Пиама, бледная, с пересохшими губами, сидит откинувшись. Лицо запрокинуто, глаза закрыты. Встревоженный мужик бережно укутывает её дерюжиной. А голос звучит: «Иль чума меня подцепит, Иль мороз окостенит, Иль мне в лоб шлагбаум влепит Непроворный инвалид». Лицо Пиамы: бледное, с пересохшими губами. Волосы рассыпались по высокой подушке. Сама девушка укрыта до подбородка одеялом. Она лежала на диване у дальней стены постоялого двора станции. Вдруг распахнулась дверь, и вошел изрядно вымокший гусар-поручик. Рядом – денщик. - Смотритель! Из-за перегородки появился седой старик в очках. А поручик только сейчас заметил проснувшуюся Пиаму: - Пардон, мадемуазель, я потревожил вас. Здесь недостаточно светло, - приветствовал наклоном головы. Затем уже тише обратился к смотрителю и денщику: - Коней обтереть досуха. Накрыть. Всыпьте чистого ячменя. И, разумеется, ужин. Смотритель с денщиком ушли во двор, а прислуга, крепкая тетка, принялась накрывать на стол. Пиама опустила веки. Поручик сидел за полным столом. Ему было двадцать три года: русокудр, лицо породистое, с напускным модным скепсисом. Рядом – смотритель. Они тихонько переговаривались. В сторону Пиамы не смотрели: - Третий день. В бреду привезли. Из актрис. Совсем прожилась в дороге. В Орел к дому пробирается. И вот – оказия. - Задолжала? - Пустяк-с. - Этого хватит? – подал гусар золотой. – И пусть баба сварит курицу. Чистого бульону, с пару. Денщик принёс фаянсовый кувшинчик. Офицер поставил на блюдце бокал. Тот влил густой парящий напиток, тёмно-красный с янтарным отсветом. Поручик поднялся. Направился к Пиаме. Денщик нес бокал. Смотритель – стул. - Простите, сударыня. Вновь обеспокою вас. Вам надо это принять. Походное средство, - он сел, взял у денщика бокал и подал Пиаме. – Вы охмелеете и крепко уснёте. За ночь вся хворь выйдет потом. Простите мне подобную прозу, - улыбнулся. – Утром останется слабость и недолго покружится голова, - обернулся к смотрителю. – Пусть баба приготовит постельное бельё. Ночью надо перестлать. Смотритель с поклоном удалился. Денщик ушёл прежде и теперь наедался на дальнем топчане. - Пейте же, пейте, покуда не простыл. Она пригубила. Сдвинула брови: - Крепкий, - голос звучал хрипло. Улыбнулась и отпила уже смелее. Поручик невольно полюбовался ею – простая, женственная. Ни намёка на жеманство, манеры. И его собственное лицо покинула тень придуманной скуки. А настоящее выражение оказалось вдруг мальчишески-доверчивым. - Ну, а с утра мой экипаж в вашем владении. Засветло доставлю вас к пенатам. Мой полк стоит в Орле. - А я уже не чаяла добраться, - она вновь улыбнулась, как-то извинительно, и глаза поволоклись грустью. – Вы меня спасаете. Гусар, скрывая внезапное смущение, встал: - Не переоценивайте простой помощи, - кивком откланялся. Сумерки. Полина в слабоосвещённой комнате кормила за столом сына. Лицо её - бледнее прежнего. Тёмное платье и тёмная наколка резко оттеняют его. Волосы гладко зачёсаны. Весь вид строгий и явно старше своих лет. Мальчику – год с небольшим. Он живо уворачивался от ложечки с кашей. На кистях и на ступнях – необычные кожаные как бы варежки, затянутые тесёмками и завязанные. С крыльца донеслись тяжёлые шаги. Застучали в дверь. - Войдите. Не заперто. Вошёл поручик с укутанной в полость Пиамой на руках. Полина встала, с сыном на руках выступила навстречу: - Пиама?! Что случилось, ваше сиятельство?! – обратилась к офицеру. - Не тревожьтесь, сударыня. Всё уже позади, - он устроил Пиаму на диване, собрал полость. Девушка удивлённо смотрела на него. Тот в ответ улыбнулся: - Честь имею откланяться, - и ушел. Театральный характер. Часть 2. | |
Просмотров: 804 | Рейтинг: 0.0/0 |
Всего комментариев: 0 | |