Сайт писателя Андрея Можаева
Библиотека
Главная » Статьи » Архив » Публицитсика |
Когда 29 января 1837 года скончался Пушкин, вся Россия облеклась в
траур. Поминая его ныне, сто лет спустя (выход в свет настоящего очерка
был приурочен к столетию со дня смерти великого поэта), мы совершаем
свой национальный праздник, который разделяет с нами весь мир. Так
смерть явилась для него началом бессмертия. Каждый великий народ имеет
своего великого поэта, являющегося высшим выражением его творческого
духа. Мы должны быть вечно благодарны Провидению, пославшему нам такого
человека в лице Пушкина. По всеобъемлющей силе своего дарования, по
благоухающей красоте своей поэзии, по богатству, гибкости и
выразительности языка и тонкому чувству гармонии и меры, проникающему
все его творчество, он стоит наравне с величайшими художниками мира.
Постоянное возбуждение, поддерживаемое в нем пылом "африканских"
страстей, неудовлетворенностью своим материальным положением,
столкновениями с правительством и враждебными ему критиками, всего менее
способствовали спокойной работе его испытующей мысли, искавшей выхода
на истинный путь. В такие моменты временно как бы помрачался его светлый
гений и его гармоническая лира издавала диссонирующие звуки. Будучи
"зол на весь мир", он рад был бросить вызов и правительству, и обществу
резкими и желчными литературными выступлениями и другими легкомысленными
поступками, приводившими в отчаяние как его отца и других
родственников, так и его покровителей и друзей: Карамзина, Жуковского,
Вяземского, Тургенева. Под таким настроением душевной дисгармонии и
рождались обыкновенно его язвительные политические памфлеты, эпиграммы и
кощунственные стихотворения, оскорблявшие религиозные чувства верующих и
стяжавшие ему печальную репутацию безбожника, от коей его имя не может
освободиться даже до настоящих дней.
Когда впоследствии в минуту раскаяния поэт "с отвращением читал жизнь свою", "трепетал и проклинал", "горько жаловался и горько слезы лил", желая как бы смыть ими навсегда "печальные строки" прошлого, то, может быть, он разумел здесь и эти внушенные ему "демоном" вольные соблазнительные стихи, как и многое другое из произведений его незрелой юности, что он считал недостойным его таланта и хотел бы после "уничтожить". Переживая мучительный кризис от своих сомнений, он болезненно искал выхода из этого положения, стремясь прояснить для себя окутывавший его туман и ища для себя точки нравственной опоры. Он чувствовал, что без идеи Божества все его мировоззрение становится зданием без фундамента, но его роковая ошибка состояла в том, что он сначала только "умом искал Божества". Неудивительно, что "сердце", как казалось поэту, "не находило его", так как одни отвлеченные умствования без живой веры не могли дать ему покоя и удовлетворения. В своих беспокойных исканиях он бросался, так сказать, во все стороны и черпал из всех источников религиозных знаний, не только положительных и здоровых, но и отрицательных, способных только усилить его духовную жажду. Наиболее острый момент его душевного кризиса совпал, по-видимому, с днями его пребывания в Кишиневе и Одессе (1821-1824). Углубляясь в изучение Библии, читая внимательно Коран, беседуя в Одессе с интересом с религиозным мыслителем и писателем Стурдзою [7] он встретился здесь же и с "глухим философом" англичанином Гетчинсоном [8], от которого стал брать уроки "чистого", т. е. теоретического атеизма. Об этом он сам сообщает в письме своем к неизвестному своему другу, жившему в Москве, письме, оказавшем столь важное влияние на его последующую судьбу и вызвавшем его новую ссылку в Михайловское. На этом роковом письме и базируется, главным образом, доныне обвинение Пушкина в безбожии. Надо, однако, внимательно читать его собственные слова, чтобы сделать из них ясный и точный вывод. Профессор Франк справедливо отмечает, что 1) Пушкин считает своего учителя-англичанина "единственным умным "афеем", которого он встретил" (другие, очевидно, не заслуживали такого наименования), что 2) "система его мировоззрения не столь утешительна, как обыкновенно думают", "хотя к несчастью более всего правдоподобная". Надо подчеркнуть и это последнее слово, как свидетельствующее о том, что эта безотрадная система казалась поэту только правдоподобной, но отнюдь не несомненной. Следовательно, она не разрешала всех его сомнений, хотя и могла временно повлиять на направление его мыслей (С.Франк. Религиозность Пушкина. "Путь", № 40, с. 28). Что она не покорила всецело его ума и сердца, об этом говорит его признание в том же письме, что "Дух Святой", т. е. слова Библии, ему "иногда по сердцу", т. е. доставляли ему духовную усладу. Такого духовного созвучия с Библией не могло быть у убежденного атеиста, для которого ненавистно само имя Божие, он бежит от него, как Мефистофель от креста, будучи способен только хулить все высокое и святое. Холодное отрицание не могло вообще захватить вполне Пушкина уже потому, что оно опустошает душу, суживает умственный горизонт и иссушает родники всякого и особенно поэтического творчества, а поэтическое вдохновение было для него священным призванием и украшением его жизни, это была душа его души. Увлекшись на короткое время чисто теоретически отрицательными уроками англичанина-философа, Пушкин потом отрекся от своего "легкомысленного суждения относительно афеизма" (Прошение на Высочайшее имя, т. е. императора Николая I в 1826 г.), которое он ранее в своем "Воображаемом разговоре с императором Александром I" назвал прямо "школьнической шуткой" и удивлялся, как можно было "две пустые фразы" дружеского письма рассматривать как "всенародную проповедь". Это признание, несомненно, было искренним, потому что оно повторяется и в некоторых его письмах к друзьям. В одном случае он прямо называет сказанное им об атеизме - "глупостью", а в письме к Жуковскому "суждением легкомысленным и достойным всякого порицания". Уроки неверующего наставника не могли оставить в нем глубокого следа, так как его трезвый, проницательный ум не мог не понять, что "сумма вероятностей атеизма сводится к нулю, а нуль только тогда имеет реальное значение, когда пред ним стоит цифра. Этой-то цифры и недоставало моему профессору атеизма". Изучая вместе с англичанином Локка, он обратил особенное внимание на высказанную последним мысль, что "вопрос веры превосходит разум, но не противоречит ему" (Записки А.О.Смирновой. Из записных книжек 1826-1845 гг., СПб., 1894, с. 161-162). Впрочем, и сам учитель Пушкина Гетчинсон был, по-видимому, далеко не убежден в том, что проповедовал другим: через пять лет он был уже ревностным пастором в Лондоне. Очень характерно, что в письме своем к Казначееву, правителю дел графа Воронцова, Пушкин, уже успевший разочароваться в своем наставнике, прямо называет своего учителя "прощелыгой" (galopin), а его уроки "пошлой болтовней" [9] (В.В.Никольский. Нравственные идеалы Пушкина. - "Христианское чтение", 1882 г., с. 50). Переживая по временам "бурю сомнительных помышлений", Пушкин, однако, ни в Кишиневе, ни в Одессе не отрывался от общего уклада жизни того времени, где религия и Церковь занимали если не господствующее, то, во всяком случае, почетное положение. Вместе с благочестивым своим начальником Инзовым он аккуратно посещал богослужения в Митрополии, исполняя в положенное время и долг говения. Если он и говорит при этом о своем "лицемерии", то это обычный для него язык шутливого юродства и, быть может, скрытого самоосуждения. Он по-прежнему ревниво таит от нескромного чужого взгляда внутреннюю келию своего сердца. Следующий факт очень характерен в этом отношении. В Кишиневе по желанию Инзова его посещал иногда для духовных бесед ректор духовной семинарии архимандрит Ириней [10]. "Раз в Страстную пятницу, - рассказывала потом его племянница, - входит дядя в комнату Пушкина, а он сидит и что-то читает. "Чем Вы занимаетесь?" - спросил дядя, поздоровавшись. "Да вот читаю историю одной статуи". Дядя посмотрел на книгу, а это было Евангелие". Архимандрит Ириней "вспылил и рассердился" и даже обещал подать на него рапорт, не поняв, очевидно, внутренних побуждений, вызвавших такой странный ответ Пушкина. "Зачем Вы так сделали?" - спросил архимандрит, когда на другой день Пушкин приехал к нему с извинением. "Да так, с языка слетело", - был простодушный ответ поэта". (Рассказ П. В. Дыдыцкой у Вересаева, с. 125). В Одессе он особенно любил посещать Пасхальную утреню и звал с собой товарищей услышать голос русского народа в дружном одушевленном ответе молящихся на христосование священника: "Воистину воскрес". Для объяснения такой кажущейся двойственности в духовных настроениях Пушкина неизлишне вспомнить рассуждения, какими он сопровождает анекдот о Байроне, который при своем видимом вольнодумстве чрезвычайно дорожил, однако, крестом, подаренным ему одним монахом в Афинах: "Душа человека, - пишет он, - есть недоступное хранилище его помыслов... И как судить о свойствах и образе мыслей человека по наружным его действиям? Он может по произволу надевать на себя личину порочности и добродетели. Часто по какому-либо своенравному убеждению ума своего он может выставлять напоказ толпе не самую лучшую сторону своего нравственного бытия, часто может бросать пыль в глаза одними своими странностями". "Видно из этого случая, - прибавляет Пушкин, - что вера внутренняя перевешивала в душе Байрона скептицизм, высказываемый им местами в своих творениях. Может быть даже, что скептицизм сей был только временным своенравием ума, иногда идущего вопреки убеждению внутреннему веры душевной". Нельзя не видеть здесь личной исповеди поэта, душа которого была созвучна в этом случае характеру Байрона; не напрасно он чувствовал невольное тяготение к последнему, особенно в первый период своего литературного творчества. Последовательный скептицизм должен был быть органически чужд его душе, проникнутой с детства мистическим настроением. В этом отношении он также был сын своей эпохи, эпохи великих потрясающих событий, в коих невольно чувствовалось действие неземной Высшей силы, управляющей судьбами народов, торжества идеи Священного Союза, расцвета масонства и широкого увлечения мистической проповедью Лабзина, Крюденер и Татариновой [11], в которых обнаружилась реакция в отношении к революционному рационализму конца XVIII века. Мистическое настроение, впрочем, было наследственным в роде Пушкиных. Оно перешло к поэту от его отца Сергея Львовича, библиотека которого была наполнена произведениями мистических писателей того времени (см. С. фон Штейн. Пушкин-мистик. Историко-литературный очерк. Рига, 1931, с. 21). Известную долю влияния на него в смысле укрепления этого настроения мог иметь и его благодушный начальник во время бессарабской ссылки генерал Инзов, которого поэт сам называет "добрым мистиком". Будучи старым масоном, последний был в то же время и преданным сыном Православной Церкви: в Александровскую эпоху то и другое иногда легко уживалось вместе. Пушкин был суеверен в жизни, как самый простой русский человек. Он верил в народные приметы, в таинственное действие талисманов, в вещие сны и предсказания ворожей и гадальщиц. Особенно глубокое впечатление произвели на него слова, сказанные ему еще в юности немкой-гадалкой Кирхгоф о том, что он приобретет большую славу и может погибнуть 37 лет от белой лошади или белой головы. С тех пор всю жизнь избегал он встречи с белокурыми людьми. Автор исследования "Пушкин-мистик" С. Штейн видит много мистических струй в самом романтизме пушкинской поэзии, что не мешало ей оставаться вполне трезвой и ясной. Устремление к миру таинственного и непостижимого вместе с .постоянной мыслью о смерти, сопровождавшею его неотступно всюду, не могли не роднить Пушкина с религиозной стихией, где все обвеяно тайной и обращено к вечности. Однако присущее ему от природы мистическое предощущение потустороннего мира только создавало благоприятную почву для восприятия религиозных идей, но, смутное и неясное по существу, оно не могло само по себе дать ему, конечно, твердого, обоснованного, законченного религиозного мировоззрения, которого тревожно искала его возвышенная, идеалистически настроенная душа и которое ему пришлось вырабатывать вполне самостоятельно. Он не мог почти ничего получить для прояснения и укрепления своих религиозных взглядов ни из воспоминаний своего детства, прошедшего в атмосфере разлагающих иноземных влияний, ни из преданий своей семьи, никогда не отличавшейся глубокой религиозностью. Еще менее могла дать ему религиозного содержания окружавшая его лицейская и светская среда, потому что сама лишена была последнего. То, что могла внушить ему его знаменитая няня Арина Родионовна в смысле бытового благочестия, было недостаточно, чтобы утвердить его среди рано проснувшихся искушений разума, а уроки его первого московского наставника в Законе Божием О.Беликова, равно как и лицейских законоучителей, о.Музовского и о.Мансветова (очень строгого), не оставили в нем, по-видимому, глубокого следа, потому что он никогда не вспоминал о них потом. Процесс его религиозного развития проходил, однако, с изумительной быстротой; он гораздо раньше, чем в свое время Толстой и Достоевский, понял, что без религии жизнь не имеет смысла и оправдания и что к постройке религиозного мировоззрения нельзя приступать только с таким слабым орудием, каким является наш колеблющийся рассудок; необходимо указание внутреннего духовного опыта, дыхание веры, "инстинкт которой присущ каждому человеку" и прикосновение к родной русской земле, от которой много заимствовали в смысле своего нравственного воспитания и наши последующие великие писатели. Происшедший в нем нравственный перелом, озаривший его жизнь и его творчество новым светом, начал проявляться еще в кишиневский и одесский периоды его жизни, но постиг своего полного развития только во время последующего пребывания в тиши Михайловского деревенского уединения. Эта вторая ссылка, приводившая по временам в отчаяние самого поэта, имела для него. провиденциальное значение. Почти все его биографы признают, что она способствовала его духовному росту и была в этом смысле столь же благодетельной для него, как для Достоевского заключение в "Мертвом доме". Не развлекаясь опьяняющими светскими удовольствиями, поглощавшими почти все его время и внимание в Петербурге, он мог здесь глубже заглянуть в самого себя, в душу простого народа, в заветы и уроки родной истории и внимательнее заняться своим самообразованием. Все это вместе углубило его дух, освежило и расчистило родники его творчества. Здесь он впервые вошел и в живое непосредственное общение с Церковью через братию Святогорского монастыря и окрестное духовенство. Оно началось при нравственно тяжелых для него обстоятельствах. Настоятелю Святогорского монастыря игумену Ионе - старцу святой жизни, по свидетельству современников, и священнику из с.Воронич, Иллариону Евдокимовичу Раевскому, по прозванию Шкода, было поручено духовное наблюдение за ним в виду тяготевшего над ним обвинения в безбожии. Тот и другой оказались для него любящими духовными врачами и легко покорили его чуткую, отзывчивую душу. Посещая каждую субботу монастырь, Пушкин научился уважать его настоятеля-подвижника и искренно полюбил о.Шкоду, который сам обычно приезжал навещать его. Об искренней его дружбе с последним свидетельствует бесхитростный рассказ его дочери, недавно сравнительно скончавшейся Акулины Скоропостижной, записанный с ее слов. "Подъедет это верхом к дому и в окошко плетью цок: "Поп у себя?" - спрашивает... А если тятеньки не случится дома, завсегда прибавит: "Скажи, красавица, чтобы беспременно ко мне наведался... Мне кой о чем потолковать с ним надо". ...Коли нет, да долго не виделись - сердится: "Что он ко мне уже три дня не едет?" ...Благодетелем он нашим был, Александр Сергеевич... Однажды возьми и подари папеньке семь десятинок". На предложение о.Иллариона оформить дар, Пушкин сказал: "..."Никто от вас моего подарка не отнимет" (Разговоры Пушкина, собранные Гессеном и Модзалевским. М., 1929, с. 62-63). Этому о.Шкоде он заказал отслужить заупокойную литургию по Байрону, после которой послал просфору князю Вяземскому. Особенно ценно было для Пушкина постоянное соприкосновение с Святогорским монастырем как хранителем заветов старого русского благочестия, духовно питавшим множество людей, черпавших от него не только живую воду веры, но и духовную культуру вообще. Наблюдая воочию эту тесную нравственную связь народа с монастырем и углубляясь в изучение истории Карамзина и летописей, где развертывались перед ним картины древней аскетической Святой Руси, Пушкин со свойственной ему добросовестностью не мог не оценить неизмеримого нравственного влияния, какое оказывала на наш народ и государство наша Церковь, бывшая их вековой воспитательницей и строительницей. На почве расширенного духовного опыта поэта и углубленных исторических познаний родился весь несравненный по красоте духовный и бытовой колорит драмы "Борис Годунов", которую сам автор считал наиболее зрелым плодом его гения (хотя ему было в то время только 25 лет), и особенно "смиренный и величавый" образ Пимена, которого не могут затмить другие действующие лица драмы. Пимен - это не просто художественное изображение, сделанное рукою великого мастера: это живое лицо, которое трогает, учит и пленяет читателя, подчиняя его своей тихой, кроткой, но неотразимой духовной власти. Он вышел из самого сокровенного горнила творчества Пушкина, который слился с ним в муках духовного рождения, как мать со своим ребенком. Не напрасно он говорит, что "полюбил своего Пимена", плененный сам его духовной красотой. В нем поэт дал самый законченный, самый выпуклый и самый правдивый тип православного русского подвижника, какой только был когда-нибудь в нашей художественной литературе. Он не просто зарисован вдохновенным художником, но как бы высечен из мрамора мощным резцом скульптора, чтобы стать наиболее осязаемым для нас. Не потому ли Антокольский так легко воплотил его в своей известной статуе, а Достоевский говорил, что о нем одном можно написать несколько томов? Его монолог и его речи, обращенные к бурному Гришке Отрепьеву, полны того бесстрастия, мира и "умилительной кротости, младенческого и вместе мудрого простодушия, набожного усердия к власти царя, данного Богом, и совершенного отсутствия суетности", которые пленяли поэта в наших древних летописцах. Пушкин уразумел своим русским чутьем, что здесь запечатлена от века лучшая часть нашей народной души, видавшей в монашестве высший идеал духовно-религиозной жизни. Ее неутомимая тоска по горнему отечеству находила отклик в его собственном сердце, звавшем его туда, "в заоблачную келью, в соседство Бога Самого". Уже одним этим своим чудным и возвышенным образом, вышедшим из народной стихии и снова воплощенном в нее гением поэта, он искупил в значительной степени нравственный соблазн, который он мог посеять вышеуказанными своими легкомысленными произведениями. Рядом с этим неумирающим наставником-иноком, уроки которого вошли в плоть и кровь целого ряда русских поколений, можно поставить только огненный образ "Пророка", представляющий из себя почти единственное явление в мировой литературе, как апофеоз призвания поэта на земле. Замечательно, что он возник у Пушкина не в каком другом месте, а именно в Святогорском монастыре, т. е. в той же духовной атмосфере, которая дала плоть и кровь Пимену. | |||
Просмотров: 1248 | Рейтинг: 0.0/0 |
Всего комментариев: 0 | |